Во время войны нас несло по стране как перекати-поле.
Отца не забирали в армию, так как он имел белый билет из-за редкого от рождения
«дефекта» – так называемой «куриной слепоты»: в сумерках или в полутьме он
переставал различать предметы. Плюс близорукость.
После Новозыбкова мы попали в село под Харьковом. Неленивый, смирный, отец
стал трудиться на уборке сена в колхозе и вызвал симпатию. Думали, что уж туда немец
не придёт. Однако фронт стал приближаться. Председатель колхоза – хороший человек,
сказал отцу доверительно, что ему лучше уехать.
Попали в Пензенскую область,
то есть в Поволжье. По дороге туда Сёма, которому было два года, вцепился в юбку
матери и закричал: «Хлеба! Хлеба!» У ней его нет. Он понял, что ему ничего не дадут,
уткнулся своей большой головой со светлыми волосиками в колени матери и замолчал.
Всю жизнь в моих ушах стоит этот крик, всю жизнь я кожей ощущаю мёртвое молчание
вагона.
На одной из станций отец обратил внимание на неунывающего юношу в брюках,
кончавшихся где-то выше щиколоток. Отец спросил: «Это что, такая мода?».
Тот бодро ответил, что он много прошёл пешком, брюки обтрепались, их пришлось обрезать. Сколько же это следовало пройти, чтобы низ штанов превратился в лохмотья? Всю Украину? И кто он был, что уходил от немцев? Еврей, а, может, и нееврей,
сын командира Красной Армии, партийного или советского работника?
И что стало с его семьёй? По-видимому, ему ещё не исполнилось восемнадцати лет. Иначе первый же из патрулей, присутствовавших на всех станциях и непрерывно проверявших документы, отправил бы его на сборный пункт в армию.
Или заподозрил бы в нём шпиона.
Почему мы застряли в Пензенской области? По-видимому, потому, что не было
ни денег, ни еды. На рынке в Пензе мама приценилась к морковке. И не купила, отговорившись тем, что нечем почистить. Торговка продемонстрировала, как можно почистить морковку монеткой, однако мама сделала вид, что это её не устраивает.
На самом деле у неё почти не было денег, как я теперь понимаю.
В Пензенской области мы кочевали из одного села в другое. В одной деревне
наша хозяйка открыто радовалась военным успехам немцев, не скрывала,
что ждёт их прихода. Мама на неё донесла. Женщину забрали. Нам пришлось срочно оттуда убраться.
Деревенские, и я с ними, шарили по весенним голым полям в 1942 г в поисках
сгнивших картофелин – посадочного материала предыдущего года. Эти чёрные
мокрые комки высушивали, растирали и пекли лепёшки. Они казались вкусными.
Потом мы в одном месте обжились, вырастили собственную картошку.
Родители даже ездили продавать её на базар. Завели свою козу и пили упоительное парное молоко.
/.../
Уезжая на целое лето в Новозыбков в 1941 г с семьёй,
отец не взял с собой паспорт.
Мама всю жизнь потом припоминала ему это как пример его недалёкости.
Но хоть что-то из документов, наверно, при нём всё-таки было? Наверно,
у него при себе имелся белый билет, иначе во время войны он совсем бы пропал.
Он внушал подозрение как человек в полувоенной одежде и нестарый.
Как минимум, дважды его задерживали, на разных станциях.
Один такой случай я помню отчётливо.
Мы сидим на грязном полу у стенки в каком-то станционном зальчике.
Рядом тоже сидят люди, с узлами и мешками. Всё время кто-то ходит.
К нам подходят двое военных. Отец встаёт, они о чём-то негромко разговаривают.
Его уводят. Я, конечно, ничего не понимаю и никак не реагирую.
Мама молчит, я ни о чём не спрашиваю. Раз нужно сидеть – терпеливо сижу.
Потом отец возвращается. Сколько времени он отсутствовал? Час?
Несколько часов? Сутки?
В каком-то селе отец разрыдался. Таким я видел его лишь один раз в жизни.
Наверно, наше положение казалось ему тогда совсем отчаянным.
Как мы прожили первую военную зиму, что отец делал – не помню.
Когда фронт приблизился к Волге – это было, как известно, летом 1942 г,
стали мобилизовывать в армию всех подряд, всех белобилетников:
близоруких, язвенников и прочих. Забрали и отца. Их набирали для формировавшейся в Пензенской области сапёрной армии.
Мне как-то попалась книга мемуаров командующего этой армии. Перед войной
в Москве существовало несколько мощных строительных трестов.
/.../ В начале войны всех их слили, они и стали ядром упомянутой
сапёрной армии. Руководителя одного из этих трестов назначили
её командующим. Из его книги мне запомнилось то, как их привезли
в Пензу и разместили в городском кинотеатре, где они спали вповалку
на полу. Эта армия дошла до Одера.
Пробыл в ней отец полгода. Он там сильно натерпелся. Началась зима.
Большинство его товарищей было из местных, имело тёплые вещи.
Он же невероятно мёрз в летних ботиночках. Командир роты (или батальона)
сжалился над ним и взял его в свои писари, тем более что отец был грамотнее
других. В писарях всё-таки было полегче. В ночном переходе он шёл, держась
за хлястик впереди идущего, поскольку ничего не видел.
Когда приходили в село, располагались в избе, и ставилась посудина
с едой, то солдаты (или ещё красноармейцы?) быстро вылавливали
из неё всё существенное. Отец же при свете свечи или керосиновой лампы
ничего там не различал, ему доставалась только жидкость.
Перед отбытием на фронт состоялась медкомиссия, и половину части
отправили по домам. Вернулся и отец.
В каком-то селе он стал работать бухгалтером в сельпо
(сельской потребительской кооперации). Председатель сельпо
и кладовщик подворовывали всё, что могли: продукты, промтовары.
Для того чтобы это скрывать, им нужен был сообщник-бухгалтер.
Они пытались втянуть отца в свои дела. Хотя я был совсем маленьким,
уловил эту ситуацию из тревожных интонаций разговоров родителей
между собой. Мне кажется, что отец там ничего не брал, так как я не помню,
чтобы у нас появилось дома что-нибудь, указывающее на это, какие-нибудь
продукты или вещи. Впрочем, мы стали обладателями синего грубошерстного
одеяла. Оно было нам совершенно необходимо. Не знаю, законным путем
или незаконным путём доставшееся нам.
Отцу удалось узнать, что его артспецшкола эвакуировалась в село Троицкое
под Бийском на Алтае. Хотя мы и обжились в Пензенской области,
но всё продали и уехали туда. Думаю, что существенной причиной отъезда была обстановка в сельпо.
/.../
А через какое-то время уехали в Алтайский край, где и прожили в селе Троицком под Бийском до конца войны. Так что я за всю войну не услышал ни одного выстрела, не видел ни одного взрыва. Не видел раненых, кровь.
Семья Трейвусов. Ленинград, 1951 гСлева направо:
Борис Трейвус (отец), сын Ося,Ира (Рива) Злотникова (мать), сын Сема,
сзади –
сын Женя (автор мемуаров).
После ВОЙНЫ*
Когда война кончалась, эвакуированным ленинградцам не давали возвращаться
домой – видимо, считая их здесь ненужными, нахлебниками. Какая-то их часть
так навсегда и застряла на Урале, в Сибири.
В то же время набирали эшелоны из местных на восстановление города. Мама опять сориентировалась: долго колебалась,
но всё-таки завербовалась, взяла Сёму и с таким эшелоном отправилась в Ленинград весной 1945 г. Работала здесь некоторое время воспитателем в ремесленном училище («ремеслухе»)
– предшественнике современного ПТУ. Ребята там были в основном привезенными
из деревни, кажется, даже принудительно. Они жили в общежитиях почти как в казармах, ходили группами в строю, находились на полном казённом обеспечении, носили форму сиротского типа.
Отец и я уехали из Троицкого 1 сентября 1945 г. 17 дней тащились мы в теплушке, которую часто отцепляли и подолгу держали на запасных путях случайных станций. В Ленинграде трамвай шёл от Московского вокзала на Петроградскую сторону
по Невскому проспекту. И слева, и справа тянулись дома без стекол, окна были сплошь
забраны фанерой. Представьте себе: слепой Невский! Это – моё первое впечатление п
о возвращению домой.
Нашу довоенную комнату, крохотную, занял во время войны пожарный.
По тогдашнему закону выселить такого человека не имели права.
Нам дали
комнату на Ординарной улице на Петроградской стороне метров в 15, окно
которой выходило под арку ворот. Так что у нас только у окна было более
или менее светло, и я делал уроки, примостившись у подоконника.
Электричества в городе не хватало, свет отключали с 10 часов утра до 4 часов дня.
Даже такую комнату маме удалось получить с трудом, лишь благодаря брату как работнику райкома.Непохожим на нынешний выглядел послевоенный быт.
Центральное отопление имелось лишь в ограниченной части домов.
У нас стояла плита-времянка, обложенная кирпичом. Труба от неё тянулась
через всю комнату и выходила в окно. Только теперь я сообразил, как дым
от неё мучил жильцов последующих этажей. Запасание дров составляло
каждый год эпопею. Существовали особые дровяные склады и талоны на дрова. Осиновые чурки требовалось, естественно, привезти самим, распилить, расколоть, сложить в закуток в подвале, отведённый нам, как и другим семьям. Газа не было.
На кухне непрерывно шипели и воняли примуса и керосинки шести хозяек.
У Маяковского есть:
«Моя знакомая – женщина как женщина,
оглохшая от примусов пыхтения и уханья».
За керосином ходил я в керосиновую лавку куда-то на проспект Щорса (Малый проспект), где обязательно стояла очередь. О ваннах не имели представления.
Во главе с отцом ходили в баню, где иногда приходилось ждать очереди по часу
и более. Сначала на улице – разумеется, в любую погоду; потом очередь
втягивались в здание и перемещались со ступеньки на ступеньку, постепенно
добираясь до второго этажа, где, собственно, и помещалась баня.
На площадке второго этажа нас встречало чучело громадного медведя,
стоявшего на задних лапах с поднятыми передними лапами. Если бы мне
тогда сказали, что из крана на кухне может течь горячая вода, то я воспринял
бы это как буржуазное излишество и изнеженность или далёкое коммунистическое будущее. О холодильниках не знали. На окне помещалась пара кастрюлек с едой,
да между рамами окна хранилось ещё что-нибудь съестное. Всё «отоваривалось»
тогда по карточкам. Мы, дети, воспринимали подобную жизнь как саму собой разумеющуюся.
Рабочий день длился 8 часов, отдыхали только в воскресенье.
Никому не приходило в голову, что два дня подряд могут быть выходными.
Взрослые, народ, конечно, были усталыми. Но нация, только что одержавшая
такую невероятную победу над врагом, верила, по-моему, в себя, в своё будущее. Официальная пропаганда умело это поддерживала.
Всё плохое, все неприятные и нежелательные для властей новости замалчивались,
даже маленький положительный факт выпячивался. Об ужасном ашхабадском землетрясении 1948 года сообщили, о десятках тысяч погибших – ни слова.
Сказали только: «Есть жертвы».
Сейчас в бытовом плане мы живём несравненно лучше – по крайней мере,
большинство. Но нация, как мне кажется, утратила веру в себя. Атмосфера
пессимизма нагнетается прессой и телевидением.
Не так давно
я прошёл по Ординарной улице. Постоял в подворотне
дома номер 5, что находится с тыльной стороны Дворца культуры Ленсовета
(тогда – Промкооперации). На окне нашей бывшей комнаты была укреплена
решётка, висела занавеска. Значит, там ещё кто-то жил